Главная

Категории:

ДомЗдоровьеЗоологияИнформатикаИскусствоИскусствоКомпьютерыКулинарияМаркетингМатематикаМедицинаМенеджментОбразованиеПедагогикаПитомцыПрограммированиеПроизводствоПромышленностьПсихологияРазноеРелигияСоциологияСпортСтатистикаТранспортФизикаФилософияФинансыХимияХоббиЭкологияЭкономикаЭлектроника






После свадьбы жизнь начинает катиться под гору, 1941


 

В ОПРЕДЕЛЕННОМ СМЫСЛЕ семья невесты начала подготавливать дом к свадебным торжествам задолго до появления Зоши на свет, но лишь после того, как мой дедушка неохотно сделал ей предложение (встав не на одно, а на оба колена), приготовления достигли своего апогея. Паркетные полы покрыли белой холстиной, столы составили в ряд, протянувшийся от родительской спальни до кухни, каждый — в оперении скрупулезно расставленных именных табличек, над размещением которых промучились несколько недель. (Авра не может сидеть рядом с Зошей, но должен быть недалеко от Йошки и Либби, если только для этого не придется сажать Либби рядом с Анцелем, или Анцеля рядом с Аврой, или Авру рядом с цветочным горшком, потому что у него ужасная аллергия, и это его убьет. И любой ценой сажайте Несгибанцев и Падших по разные стороны стола.) Для новых окон были куплены новые занавески не потому, что старые занавески на старых окнах нуждались в замене, а потому, что Зоша выходила замуж, а это требовало смены и занавесок, и окон. Новые зеркала были отдраены до блеска; державшие их рамы в стиле а-ля антик припорошены а-ля пылью. Гордые родители Менахем и Това следили за тем, чтобы все — вплоть до самой последней мелочи — было из ряда вон.

На самом деле их дом состоял из двух домов, соединенных на уровне чердаков после того, как затеянная Менахемом рискованная авантюра с форелью стала приносить баснословную прибыль. Это был не только самый большой, но и самый неудобный дом в Трахимброде: иной раз, чтобы перейти в соседнюю комнату, надо было подняться и спуститься на три этажа, минуя двенадцать комнат. Каждая половина имела свое назначение: в одной были спальни, детская и библиотека, в другой — кухня, гостиная и кладовка. Два погреба — в одном размещались внушительные винные стеллажи, которые Менахем все обещал заполнить когда-нибудь внушительными винами, в другом Това уединялась для вышивания, — были разделены всего лишь кирпичной стеной, но на практике переход из одного в другой занимал четыре минуты.

Все в этом Сдвоенном Доме свидетельствовало о новообретенном богатстве его хозяев. Веранда была достроена только наполовину и выпирала сзади, как кусок разбитого стекла. Мраморные колонны праздных винтовых лестниц соединяли полы с потолками. Потолки нижних этажей были подняты, что сделало комнаты третьего этажа пригодными для жизни исключительно детей и карликов. В нужнике во дворе фарфоровые унитазы сменили кирпичные стульчаки без сидений, на которых справляли большую нужду все остальные жители штетла. Безупречный садик был перекопан и засыпан гравием, по краям которого высадили азалии, постриженные так коротко, что они никогда не цвели. Однако больше всего Менахем гордился строительными лесами — этим символом постоянных перемен, постоянного стремления к лучшему. По мере того как строительство продвигалось, он все сильнее любил их изменчивый остов из стропил и балок, любил его даже больше, чем сам дом, и в конечном итоге убедил упрямого архитектора вписать их в окончательный проект. Рабочие тоже были в него вписаны. То есть уже не сами рабочие, а местные актеры, которым платили за то, чтобы они одевались рабочими, разгуливали по настилам строительных лесов, вколачивали в безропотные стены бесполезные гвозди, выдирали эти гвозди, сверялись с чертежами. (Сами чертежи тоже были вписаны в чертежи, а в те чертежи были вписаны чертежи с чертежами чертежей...) Перед Менахемом стояла вот какая проблема: денег у него было больше, чем вещей, которые он мог бы на них купить. Менахем нашел ей вот какое решение: вместо того чтобы покупать новые вещи, он продолжит покупать те, которыми уже обладает, подобно тому, как человек на необитаемом острове пересказывает, всякий раз приукрашивая, один и тот же уцелевший в памяти анекдот. Он мечтал, чтобы Сдвоенный Дом был подобен бесконечности, всегда лишь часть самого себя (намек на бездонность хозяйского кошелька), вечно приближаясь, но никогда не достигая завершения.

Грандиозно! Почти все грандиозно, Това!

Какой дом! И, кажется, ты, даже с лица спала, дорогая.

Божественно! Все должны просто лопаться от зависти.

Свадьба (прием по случаю свадьбы) была главным событием 1941 года, с таким количеством собравшихся, что если бы дом сгорел или провалился под землю, от еврейской части населения Трахимброда не осталось бы и следа. Формальному приглашению, разосланному ровно за неделю до назначенной даты, предшествовало неформальное, разосланное за несколько недель до торжественного события.

 

НЕ ЗАБУДЬТЕ:

СВАДЬБА ДОЧЕРИ

ТОВЫ

И МУЖА ЕЕ*

18 ИЮНЯ, 1941

ДОМ ВЫ ЗНАЕТЕ

 

*Менахема

 

И никто не забыл. Лишь несколько трахимбродцев, которых Това не сочла достойными приглашения, отсутствовали на приеме, а потому не оставили записи в книге для гостей, а потому оказались неучтенными этой, фактически последней перед уничтожением штетла переписью, а потому оказались навсегда забытыми.

Пока гости протискивались внутрь, не в силах совладать с восхищением перед стилизованной обшивкой стен, дедушка позволил себе спуститься в погреб с винными стеллажами, чтобы сменить традиционный свадебный костюм на легкий бумажный пиджак, куда более уместный в такую липкую жару.

Полнейший восторг, Това. Смотри: я вся в восторге.

Ничего подобного никогда не было.

Одни чудные горшки с цветами должны стоить целое состояние. Апчхи!

Необычайнейше!

Вдали прогрохотали раскаты грома, и прежде чем успели закрыть новые окна или хотя бы задернуть новые занавески, стремительный и мощный порыв ветра пронесся через весь дом, подув на цветы в горшках, подняв на воздух именные таблички. Смятение. Взвизгнула кошка, закипела вода, старухи покрепче вцепились в плетеные шляпки, прикрывавшие их лысеющие головы. Но уже в следующее мгновение ветер стих, бережно опустив именные таблички на столы, но ни одну на прежнее место: Либби рядом с Керманом (который сказал, что его присутствие на приеме возможно лишь при условии, что между ним и этой пиздой с ушами будет не менее трех столов), Това — в торце самого последнего стола (на месте, закрепленном за торговцем рыбой, чьего имени никто не мог вспомнить и чье приглашение было просунуто ему под дверь в последнюю минуту из сострадания к его недавней утрате — кончине жены от рака), Раввин Несгибанцев рядом с прямодушной Падшей Шаной П (которую, несмотря на отвращение, он возбудил так же сильно, как она его), а мой дедушка, как кобель на суке, верхом на младшей сестре своей невесты).

Зоша и ее мать — красные от смущения, померкшие от печали свадебного несовершенства — бегали от стола к столу, тщетно пытаясь восстановить все, что так старательно организовывали, подбирая вилки и ножи, вытирая разлившееся по полу вино, сдвигая горшки с цветами обратно к центру, переставляя таблички, смешавшиеся, как карты выброшенной колоды.

Будем надеяться, что это неправда, — попробовал пошутить отец невесты, пока колоду заново перетасовывали, — будто после свадьбы жизнь начинает катиться под гору.

Когда дедушка вошел в погреб, младшая сестра его невесты стояла, прислонившись спиной к пустующим винным стеллажам.

Привет, Майя.

Привет, Сафран.

Вот, спустился пиджак сменить.

Зоша будет очень разочарована.

Почему?

Потому что ты для нее идеал. Так она мне сказала. День свадьбы — плохое время, чтобы самому изменяться или пиджаки менять.

Даже на что-нибудь более удобное?

Кто сказал, что на свадьбе должно быть удобно?

Ах, сестричка, — сказал он, целуя ее в то место, где щека становилась губами, — при такой красоте еще и остроумие.

Она выдернула свои кружевные трусики из его нагрудного кармана. Наконец-то, — притягивая его к себе, — еще немного — и меня бы просто разорвало.


 

 


Игрушка судьбы, 1941—1924

 

ПОКА ОНИ ЗАНИМАЛИСЬ торопливой любовью под двенадцатифутовым потолком, который, казалось, грозил обрушиться от каблучного артобстрела (в уборочном раже никто даже и не заметил затянувшегося отсутствия жениха), дедушка раздумывал над тем, не был ли он игрушкой в руках судьбы. Разве все, что произошло с ним от момента первого поцелуя до момента этой первой супружеской измены, не было неизбежным следствием обстоятельств, на которые он не мог повлиять? И так ли уж он виноват, если выбора у него, в сущности, никогда не было? Мог ли он сейчас быть наверху, с Зошей? Разве это было возможно? И мог ли его член оказаться не там, где он в тот момент был, и не был, и был, и не был, и был, а в каком-либо ином месте? Мог ли он быть хорошим?

Его зубы. Вот первое, что я замечаю, рассматривая его младенческий портрет. Это не моя перхоть. Не высохший след асбеста или белой краски. В прорези тонких дедушкиных губ, точно косточки-альбиносы в сливовой мякоти багровых десен, полный набор зубов. Врач, наверное, пожал плечами, как делают все врачи, когда не могут найти объяснения медицинскому феномену, и утешил мою прабабушку болтовней о добрых знамениях. Но есть еще и семейный портрет, написанный три месяца спустя. На сей раз взгляните на ее губы, и вам станет ясно, что доводы врага ее не утешили: моя юная прабабушка хмурится.

Это из-за дедушкиных зубов, которыми так восхищался его отец, видевший в них свидетельство недюжей мужской потенции, соски его матери стали болеть и кровоточить, из-за чего ей пришлось спать на боку и постепенно прекратить кормление грудью. Это из-за его зубов, изящных карликовых коренных и умилительных клычочков, прабабушка и прадедушка перестали заниматься любовью и остались родителями единственного ребенка. Это из-за его зубов дедушка был извлечен из материнской утробы до срока и не получил питательных веществ, в которых так нуждалось его неоперившееся тельце.

Его рука. Можно много раз пересмотреть фотографии, так и не найдя в них ничего необычного. Хотя одна вещь встречается слишком часто, чтобы ее можно было объяснить прихотью фотографа или простым совпадением. Дедушка никогда ничего не держит в правой руке: ни портфеля, ни бумаг, ни хотя бы свою левую руку. (И на единственном сделанном в Америке снимке — со дня приезда прошло две недели, до смерти осталось три — он держит мою маленькую маму левой рукой.) Дефицит кальция привел к тому, что его растущему телу пришлось проявить рачительность в распределении ресурсов, и правой руке выпал несчастливый жребий. Он беспомощно наблюдал, как этот красный набухший отросток, постепенно скукоживаясь, покидает его навсегда. К тому времени, когда в ней возникла особая нужда, рука ему не принадлежала.

Так что я полагаю, из-за зубов он остался без молока, а из-за недостатка молока потерял свою правую руку. Из-за потерянной руки он работал не на зловещей мельнице, а на сыромятне неподалеку от штетла, и из-за нее же избежал военного призыва, отправившего его одноклассников погибать в безнадежных боях против нацистов. Рука спасла его вновь, не позволив ему поплыть назад к Трахимброду на спасение своей единственной любви (она утонула в реке вместе со всеми остальными), и еще раз, не позволив ему утопиться. Рука спасла его снова, когда из-за нее дедушку полюбила и спасла Августина, и снова, годы спустя, когда он не попал на пароход Новая Родословная, державший курс к берегам Эллис Айленда, но отправленный назад по приказу американских иммиграционных чиновников, в результате чего все его пассажиры со временем сгинули в концентрационном лагере Треблинки.

И я уверен, что именно из-за своей руки — этой дряблой плети бесполезных мышц — он обладал способностью безнадежно влюблять в себя каждую встречную женщину, и переспал с более чем сорока жительницами Трахимброда, и с вдвое большим числом жительниц окрестных деревень, и сейчас торопливо, почти на бегу, занимался любовью с младшей сестрой своей невесты.

Первой была вдова Роза В, жившая в одной из старых бревенчатых хибарок у самой Брод. Ей казалось, что чувство, которое пробудил в ней мальчик-инвалид, присланный к ней прихожанами Падшей синагоги для помощи по хозяйству, называется жалостью, и что хлеб с миндалем и стакан молока (от одного вида которого его чуть не стошнило) она тоже предложила ему из жалости, и что жалость побудила ее спросить, сколько ему лет, и сказать, сколько ей, хотя это было тайной даже для ее мужа. Это все жалость, думала она, слой за слоем стирая тушь с бровей, прежде чем показать ему ту единственную часть своего тела, которую вот уже шестьдесят с лишним лет никто, включая ее мужа, не видел. И жалость двигала ею (или так она думала), когда она повела его в спальню, чтобы показать любовные письма мужа, отправленные им с военного корабля в Черном море во время Первой мировой войны.

В это, — сказала она, беря его безжизненную руку, — он вложил несколько ниток, которыми снял размеры со своего тела — с головы, бедра, предплечья, пальца, шеи, всего. Он хотел, чтобы я спала с этим под подушкой. Он сказал, что, когда вернется, мы все перемеряем заново и сравним в доказательство того, что он не изменился...О, я и это помню, — сказала она, ковыряя пожелтевший листок, скользя ладонью (осознанно или бессознательно) вверх и вниз по мертвой дедушкиной руке. — В нем он описывает дом, который собирался для нас построить. Он даже его нарисовал, хотя художник был никудышный. Рядом был бы небольшой пруд, даже, пожалуй, прудик, чтобы разводить рыбу. А над нашей постелью было бы окно, чтобы перед сном говорить о созвездиях... А здесь, — сказала она, увлекая его руку под оборку своей юбки, — письмо, в котором он клянется в любви до гробовой доски.

Она потушила свет.

Так хорошо? — спросила она, руководя его мертвой рукой, откидываясь.

Проявив неожиданную для своих десяти лет сноровку, мой дедушка притянул вдову к себе и стащил с ее помощью ее черную блузку, до того пропахшую старостью, что он испугался и сам навсегда утратить запах юности, затем ее юбку и чулки (распираемые изнутри варикозными венами), затем трусы и ватную прокладку, к которой она прибегала с тех пор, как недержание сделалось нормой. Запахи, пропитавшие комнату, ему еще ни разу не доводилось встречать в таком сочетании: пыль, пот, ужин, уборная после того, как из нее вышла мама. Она сняла с него шорты и трусики и опустилась на него задом наперед, как в инвалидное кресло. О, — простонала она. — О. А поскольку дедушка не знал, что ему делать, он сделал то же, что она: О, — простонал он. — О. И когда она простонала Пожалуйста, он тоже простонал Пожалуйста. И когда она забилась в коротких стремительных судорогах, он тоже забился. И когда она затихла, затих и он.

Поскольку дедушке было только десять, в его способности заниматься любовью (или служить предметом для занятий любовью) по несколько часов кряду не было ничего необычного. Но, как он обнаружит позднее, такая редкая коитальная выносливость была следствием не предполовой зрелости, а еще одного физического изъяна, развившегося в результате недоедания: как повозка без тормозов, он никогда не останавливался на полпути. Эта странность дедушки доставила немало истинно счастливых минут всем 132 его любовницам, но сам он относился к ней с безразличием: в самом деле, как можно тосковать по тому, чего никогда не знал? К тому же он никогда не любил ни одну из своих любовниц. Он понимал, что чувство, которое к ним испытывает, не было любовью. (Только одна среди них что-то для него значила, но травма, полученная при родах, сделала их физическую близость невозможной.) Что же ему оставалось?

Его первая связь, продолжавшаяся каждое воскресенье на протяжении четырех лет (покуда вдова не осознала, что тридцать с лишним лет назад учила играть на пианино его мать, и не нашла в себе сил показать ему очередное письмо), была отнюдь не любовной. Дедушка был всего лишь сострадательным пассажиром. Свою руку (единственный орган, к которому она проявляла интерес; сам акт был для нее не более чем средством сближения с его рукой) он с радостью вручал Розе как еженедельный подарок, вместе с ней притворяясь, что соитие происходит не под балдахином постели, а внутри маяка на далеком ветреном мысу, и что их силуэты, засылаемые лучом мощного прожектора в черную даль моря, станут добрым знамением морякам и вернут ей мужа. Он не возражал, чтобы его мертвая рука исполняла функцию иного, отсутствующего органа, по которому вдова так мучительно тосковала, ради которого перечитывала пожелтевшие письма и жила на выселках от себя, за границей собственной жизни. Ради которого занималась любовью с десятилетним мальчиком. Рука была всего лишь рукой, но именно о ней, а не о муже и даже не о себе подумала Роза семь лет спустя, 18 июня 1941 года, когда первые немецкие залпы до основания сотрясли ее бревенчатую хибарку, а глаза закатились вглубь головы, чтобы перед смертью увидеть внутренности.


 




Последнее изменение этой страницы: 2016-06-09

headinsider.info. Все права принадлежат авторам данных материалов.